Мария Максимова
Новосельем скользя по шершавому краю движенья, мы восполняем тщедушные игры с тельцами — золотыми, медными, деревянными и прочими мертвецами. Так, в стихах позволяя себе быть совершенно косноязычным, я свожу на нет эффект своего присутствия в литературе. Съеживаются обрывки мягкой телячьей кожи, разукрашенные письменами, с киноварными буквами, с завитушками на полях и Давидом, играющим на кифаре, превращаются в черную пыль, застилающую несуществующие горизонты. Чтоб потом золотыми росчерками выводили писцы стареющей расы капризные буквы, поджав капризные губы, стараясь не разорвать ожерелье из зубов дракона и сиреневых шишечек кипариса, из лимонных зернышек, костяных пластинок и перышек попугая. И мохнатою тенью крадется закат по лицам, словно царская дочка на шубе лежит нагая.
Им не удастся меня убедить в беглом течении красноречивой строки, научить вычурным поклонам, изысканной маете — натягивая среди ночи на голые плечи пиджак, не прохриплю о согласии на неродном языке. Мягкая пыль стелется бахромой, рваный край жизни набухает воровскою пеной, отвесные скалы лижут взгляда ладонь, голод скребется черствою коркой по звериному чреву. Кормчий — отсутствие силы, побег омелы в руках, гибкое просторечие червленой тяжелой лозы, скольжение по небритой щеке назойливой медоточивой слезы подобно полету ангела по стеклянному разогретому небу. Настоящее дело стелется как трава, никнет ракитою в лоно лесных запруд. Зверь, что крадется по следу, знает волчьи права и не останется там, где его запрут.